Главная Город в лицах

Город в лицах

вернуться к списку

27 январь 2018

Блокада своими словами: Надежда Глазкова

Город+ завершает цикл "Блокада своими словами". Его героями стали прабабушки и прадедушки, бабушки и дедушки корреспондентов и редакторов - впервые мы публикуем истории наших семей. В последней части цикла - выдержки из воспоминаний блокадницы Надежды Ивановны Глазковой, в начале войны ей исполнилось 16 лет. Записи расшифровывала правнучка Надежды Ивановны, наш корреспондент Даша Скороспелова.


1.

21 июня 1941 года всем двором провожали в армию новобранца Александра Бородулина, соседа, друга моего брата Алексея, – а 22-го началась война. Получилось, проводили одного – а на утро повестки были уже у всех мужчин в доме. 

Сначала мы войны не почувствовали: лето, вечерами собирались, играли в лото, штандер. Продлилось это недолго: скоро над нами стали появляться немецкие самолеты. Меня отправили на оборонные работы под Лугу, Лужский рубеж. Рыли противотанковые рвы на станции Чолово, у деревни Красная пристань. Когда нам давали команду «воздух», маскировались кто где мог, и всё благополучно обходилось. Закончили рыть один ров и приступили к сооружению второго, когда стало наблюдаться передвижение войск через деревню – раненых с фронта и частей на фронт. Было это 15 августа 1941 года, мне ещё 15 лет. А 16 августа, где-то часов в 12 дня, над нами появилась фашистская «рама» - самолет-разведчик Фокке-Вульф (16 августа 1941 года Наде исполнилось 16 – прим.ред.). На большой высоте он висел над нами и сбросил листовки такого содержания: «Советские дамочки, не ройте ваши ямочки, пройдут наши таночки, зароют ваши ямочки». 

День был солнечный, небо чистое, голубое, работали с энтузиазмом, выполняли заданные нормы. Появились беженцы с мест, где немцы уже отбомбили, несли детей, скотину, скарб. Военные, находящиеся поблизости, сказали, что если самолёт-разведчик появился, значит, будет налёт авиации. Но нас прежде ещё не обстреливали, мы ещё не представляли, каково это, и продолжали работать.

В средине дня услышали нарастающий многомоторный рокот, стали считать, сколько их – насчитали 28, но часть из них пролетела мимо, пошла в пике на деревню. Мы видели, как от них отрывались бомбы, падали на деревню, взрывы были такими громкими, как будто к самолетам присоединились танки – сильный грохот. Это первый раз, мы их никогда близко не видели. Потом самолеты спустились на бреющий полёт и стали нас расстреливать из пулеметов, была сброшена психическая бомба с сиреной, и что-то невообразимое началось: рвались бомбы, свистели пули, ревели моторы. А мы даже не плакали: не могли понять, как это получилось, что беззащитных людей расстреливают эти ненавистные звери. Сама я находилась в вырытом мною рве, лопату положила на голову. Пуля ударила о лопату, и я подумала, что ранена: голова не держалась – но крови не было. А они всё продолжали заходить на бомбежку и обстреливать. Стреляли-стреляли и, вероятно, истратили патроны, улетели. Кругом горело. Были убитые, раненые. 

Команду дали: «отбой», получить паёк и маскироваться, так как будут повторяться полеты. Работать ночью, так как ночью не обстреливают. Обедать никто не стал. Вскоре опять послышался противный звук немецких самолетов. Я и ещё одна девочка убежищем выбрали кустик и камни как от печки, но военный запретил, сказав, что они обстреливают всё, что возвышается над землёй. Тогда мы зарылись в борозду грядки. Над нами распласталось жёлтое брюхо самолета со свастикой. Они были так близко от нашего взора, такие большие! А летели они к Ленинграду, гружёные, тяжёлые. С грустью думали мы, сколько людей погибнут от этих страшных грузов: там были наши близкие, у меня – мама. 

Ночью работать нам не пришлось, так как пришло распоряжение о срочном отбытии в Ленинград. И мы ночью вброд перешли речку –  мост при налёте был взрован. Достигли станции Чолово, и были поражены скоплением народа: там были наши раненые, пленные немцы, ремесленники, и мы, окопщики, – а ехать не на чем. Но вот подошёл эшелон, как-то погрузились. На подъездах к Пушкину нас опять бомбили. Нервное потрясение было, конечно, велико: я поседела, получив такое боевое крещение. Можно сказать, из детства – в пекло.

2.

8 сентября 1941 года сильно бомбили город, пострадали Бадаевские склады, склады Красного креста, что были неподалеку от нас. Мы жили на Рощинской улице, 32 – это близко к Средней Рогатке от Пулковских высот, это Московская застава. Первые дни налётов мы бегали в траншеи, в укрытие, брали с собой узелки с пищей. Потом, привыкнув, из дома никуда не выходили, только спускались в первый этаж – а жили во втором. Ложились и садились в коридоре первого этажа на пол и ждали отбоя воздушной тревоги. 

Но самые страшные испытания были впереди. Первые снаряды, выпущенные по Ленинграду, разорвались на нашей улице. Попали в забор, отгораживающий нашу улицу от цехов завода «Электросила». В нашем доме вылетели стекла. Было это вечером, когда возвращались с работы. Я побежала смотреть, нет ли среди пострадавших моей мамы. На месте происшествия – много машин «скорой помощи». Кровь, стоны. Меня не допустили. На углу Рощинской и Сызранского стоял мужчина, весь в крови, я в слезах искала маму, но всех раненых и убитых увезли, и я осталась ждать маму здесь. Когда увидела её вдалеке, зашлась слезами от радости.

Проживать в этом доме мы больше не могли, стало опасно, и нас в октябре 1941 года эвакуировали на Васильевский остров, 19 линию. Положение ухудшилось, наступил голод. Затем не стало света, воды, тепла. Но, несмотря на все невзгоды, город жил, трудился. Мы с мамой ходили с Васильевского острова на работу в Московский район. После того, как остановился транспорт, шли долго: по пути несколько раз могла прозвучать воздушная тревога, да и силы были на исходе. Мы шли 20 трамвайных остановок: с 19 линии по Большому проспекту до 8 линии, через мост Лейтенанта Шмидта, площадь Труда, Никольский мост, по улице Мясникова (сейчас – Никольский переулок – прим.ред.), на Фонтанку и дальше – на Московский проспект. Мама – на завод Егорова, а я – на «Пролетарскую Победу №2», в ФЗУ (фабрично-заводское училище – прим.ред.). Шили чехлы для сапёрных лопаток, маскировочные халаты для фронта. Убирали снег, скалывали лёд, вывозили на фанере. Еле держалась на ногах, а холодно было ужасно. Домой шли так же, пешком. 

Однажды, когда ехала с работы, меня встретил Шурик Бородулин (тот, которого перед войной проводили в армию, - прим. ред.), их часть стояла на Балтийском заводе, и он был в командировке. Мы ждали трамвай – тогда он ходил по Заставской улице. И вот пришёл трамвай, битком народу. Мы не стали садиться, но номер запомнили, сели в следующий – 15-й маршрут. А когда доехали до Поцелуева моста, начался обстрел города. Трамваи остановились. Мы пошли к площади Труда, и, когда подошли к площади, увидели страшную картину: в трамвай, в который мы не сели, попал снаряд. Что там было – ужас: развороченный вагон, оборванные провода, трупы, части трупов, кровь, стоны. Мы пошли дальше. Когда я пришла домой, мама была в слезах, зная, что обстреливают город, а я должна в это время ехать домой.

3.

Город давно в блокаде, паёк, хоть и рабочий, но скудный. Не всегда можно выкупить объявленные нормы, какие-то продукты. Свет – лучина, коптилка. Топлива тоже нет. За водой ходили на Неву. На себя надевали всё, что было тёплого: не узнать, кто ты под таким одеянием – мужчина или женщина. С нами в комнате жили ещё две семьи.  Одна – муж с женой, соседи по квартире с Рощинской. Другая – беженцы из Гатчины, две сестры нашей соседки Паши, и две девочки, 5 и 9 лет, дети одной из них, Раи. Сосед Егорушка, муж Паши, слепой. До войны он учил меня играть на гитаре, на балалайке, сам играл на гармошке – и у нас был «ансамбль» в доме. А теперь получал 125 грамм хлеба, а бывало и ничего. Крошечку от этого кусочка отщипнет – и просит жену на шкаф положить, чтобы не достать ему, пока сам не попросит. Но это его не спасло. Он умер от дистрофии первым из наших соседей. Потом, когда он лежал уже мертвый в комнате, у нашей кровати в ногах, мы все ушли на кухню: в комнате была стужа, стоял камин – но топить нечем, да и нельзя, труп Егорушки был там. Пятнадцать дней его никто не мог вывезти из квартиры. Однажды вечером был обстрел, и снаряд угодил под окно комнаты, между вторым и третьим этажами. Всю комнату забросало осколками, всё перебив, – и его, Егорушку, в том числе. Мы в это время были на кухне, думали, что нам пришёл конец: двери все распахнулись разом, пол под нами задрожал, с потолка сыпалось и всё дребезжало. Но все находившиеся там остались невредимы.

4.

Каждый день приносил всё новые и новые испытания, жили холодно, голодно. Ходили на Неву – находили какие-то палочки. Истопим, бывало, плиту, нагреем воды – туда, если что-то есть, бросим. Яичный порошок, щепточку, или чуть меланжа (давали на паёк за мясо) – вот и суп, и второе, и третье готово. Светили лучинкой: все страшно закоптились – и брови, и ресницы, и усы у кого есть – все в копоти. Но мы с мамой ещё жили и трудились. А все остальные наши соседи уже недвижимы. Второй умерла тётя Маня из Гатчины. Он старше всех была. Спала всегда на плите тёплой, утром проснулись, а она не встаёт – смотрим, мёртвая. Эмоций особых не было. Потом были ведь ещё и дети, девочки, Люда и Галя. Они всегда хотели хлеба и целыми днями у матери просили: «Мама, хлеба, мама, хлеба». Похожи они были на маленьких старушек. Они спали, так же, как и мы с мамой, на полу, прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Но тепло от нас не шло, мы постепенно замерзали, голод студил кровь. Пришёл час и для маленькой Гали – утром она уже не просила хлеба, уснула навсегда.

Потом умерла Паша, жена Егорушки. Но теперь уже никто не плакал, когда из жизни кто-то уходил. К такому событию стали относиться как к чему-то обычному, неминуемому. Когда я уходила на работу по чёрной лестнице – парадный ход был закрыт – внизу натыкалась на груду трупов, пробиралась по ним к выходу. Тут же, под аркой, тоже лежали трупы – завёрнутые кто в простыни, кто в половики, кто, если умер на ходу, – в своей одежде. Привозили, наверное, сюда, а потом вывозили машинами – так же, как наших умерших соседей. При виде такой картины, не испытывала ничего, кроме ненависти к фашистам. Они всех ленинградцев замышляли превратить в трупы, задушить блокадой, но город жил, боролся, каждый из последних сил старался сделать что-то.

5.

Это было еще до того, как умерли наши соседи. Как-то я пошла в кинотеатр «Форум», смотреть «Депутат Балтики». Только начался фильм, как объявили воздушную тревогу. И нас выпроводили из кинотеатра, через улицу (по-моему, 4-ая линия, 7), в бомбоубежище. Пришлось и мне подчиниться, хотя по возможности я избегала пребывания в них. Налёт был таким сильным, длительным, что я уже стала придумывать, как бы покинуть убежище и отправиться домой – ведь там, дома, беспомощная мама, а прошло уже много часов, отбоя нет, и я как-то всё-таки улизнула. Ночь ледяная, морозная, моторы ревут, зенитки стреляют, осколки летят, а я иду по Большому проспекту, то пригибаясь, то прижимаясь к домам. И пришла. Конечно, мама в слезах. И, увидев меня, ещё больше стала плакать. И в этот раз мне повезло: какой-то военный успел меня дёрнуть назад, и перед моим носом пролетел осколок от снаряда. 

А теперь плохо дело: мама пошла на завод, а домой на Васильевский остров дойти уже нет сил. Я была с ней. Она мне сказала, что умирать пойдёт на нашу квартиру, на Рощинскую – «туда может быть и дойду». Это, конечно, близко от завода, но там застава, проверяют пропуска под мостом, пограничный пост. Нас пропустили – как иначе могло быть? Наша квартира без стёкол и рам. Пошли в соседнюю – была свободная комната, и мы там остановились. С собой ничего не привезли – только что на себе. Печку топили мебелью, что осталась после нашего отъезда. С водой тут было хуже, приходилось топить снег, довольно грязный: там и нечистоты были… Но страшная зима оставалась позади, приближалась весна 42-го года. Я тоже уже еле передвигалась, дистрофия до меня добралась, оставила кости и кожу, и силы ушли почти совсем. Есть нечего. 12 марта умирает мама, в каком состоянии – страшно вспоминать. А утром этого дня я ещё смогла дойти до магазина и выкупить сколько-то перловой крупы, но сварить уже не успела ничего: мама, умирая, просила то супу, то каши. Когда я дала ей воды, пить она уже не могла, вода выливалась изо рта. Вот так я осталась одна, в свои 16 лет, в блокадном городе рядом с умершей мамой. Хоронить я её не могла. Как-то ещё хватило сил – хотя сама уже еле держалась на ногах – спустить её, зашитую в простынь, вниз со второго этажа. Положила на саночки. Она была такая маленькая и худая, но везти было тяжело, таял снег, камни на мостовой оголились. Я довезла её до ЖАКТа и сдала управхозу Петуховой. Вернее, положила туда, где уже было много-много трупов, у трансформаторной будки, и всё. Куда её увезли, в какую братскую могилу, на какое кладбище – не знаю.

Сама я была уже тоже умирающей, но еще сердце билось, боролось всё моё молодое существо. Оставаться там было нельзя, ничего не было при мне. И я вспомнила, что на Обводном живёт жена маминого брата, тётя Клава. Туда я и направилась. Думала: или дойду – или где-то приземлюсь, и больше никогда не поднимусь. Как те, кого я часто видела в 41, 42 году: шли впереди, садились – и всё. Но я дошла. Я была так плоха, что тётя Клава думала, я вот-вот умру. Дала мне лепёшек из лебеды на олифе. Дистрофия меня свалила, я долго не могла встать с кровати. А за окном май месяц, солнце – и я стала потихоньку передвигаться, выходить из дома. Случайно встретилась с подругой по ФЗУ – Любой Пестриковой. Она сказала, что теперь учится в Техникуме общественного питания (на дистрофика похожа не была), и предложила мне поступить туда учиться, сказала, что поговорит с директором. У меня было свидетельство об окончании семи классов в 1940 году, на «отлично» и «хорошо», и она привела меня к моему спасителю, директору Техникума общественного питания, Куденцову Николаю Даниловичу. Я попала в дополнительный набор. Взял он меня, чтобы спасти мне жизнь – да не только мне, а многим молодым ленинградцам, отстояв от эвакуации это учебное заведение. Ему многие обязаны своей жизнью. 

6.

Тётя Клава эвакуировалась, как только разрешили эвакуацию, и я опять осталась без родных. Брат был на фронте, но у меня теперь было много друзей, коллектив, молодёжь. Город ещё был в блокаде, подвергался артобстрелам и налётам с воздуха, но голод потихоньку отступал.

Не вышла у фашистов затея задушить Ленинград голодом и готовились взять его штурмом. Город стал похож на крепость: в домах амбразуры для огневых точек, нижние этажи зданий забиты щитами, за которыми – мешки с песком. На улицах – баррикады с узким проездом. На окраинах города – противотанковые надолбы и металлические ежи. Между тем нас такой вид города не пугал, что немцы в него ворвутся – никто никогда не допускал даже мысли. 

В трудное блокадное время, в перерывах между воздушными тревогами и обстрелами, мы слышали голос Ольги Федоровны Берггольц, Марию Григорьевну Петрову, Николая Тихонова, поэта Джамбула. Нас морили голодом, истязали нечеловеческими условиями жизни, но мы выстояли, дождались открытия Дороги жизни. Радость была беспредельной – прибавили хлеба. Как жаль, что мама не дожила совсем немного до этого времени.

7.

Была поставлена задача перед ленинградцами: предотвратить в городе эпидемии – для чего надо было очистить его от снега, под которым были трупы, от нечистот, и мы справились с этой задачей. Потом ломали деревянные здания – предотвращали пожары и на дрова. Работала и на подсобном хозяйстве нашего Техникума общественного питания. На станции «Сортировочная» выращивали овощи, ухаживали за ними, чтобы хорошим был урожай. Рядом рвались снаряды – но укрытия не было. Да мы и не укрывались. Пошли трамваи, жить становилось веселее. Невзирая на бомбёжки и обстрелы, в техникуме меня приняли в Комсомол. Настроение от этого стало приподнятым. Среди прочих дисциплин мы изучали военное дело, учились метать ручные гранаты, ползать по-пластунски и оказывать первую медицинскую помощь. А после учёбы и практических занятий ходили в кино и театр Музкомедии – он работал тогда в здании Театра драмы имени Пушкина (в здании Александринки – прим.ред.), там мы смотрели «Продавец птиц», «Свадьба в Малиновке», «Раскинулось море широко», «Принцесса цирка». Очень любили артистов этого театра – Цвидерского, Михайлова, Болдыреву, Орлова, и всех остальных, кто тогда играл в этом театре в блокадном Ленинграде. Бывали и в Филармонии. Будучи студенткой, я проходила практику в бывшем ресторане «Север», где в то время обслуживали футболистов блокадного Ленинграда – Виктора Набутова, Константина Сазонова, Фёдорова, и других. Все они были молодыми, оптимистически настроенными ребятами, не покинувшими строй в такое трудное время. Своей игрой они вселяли в нас веру в жизнь. 

Враг продолжал терзать город, но дух ленинградцев был приподнятым, пайки увеличены, и успехи на фронте нас окрыляли. И вот наступил 43 год, жила я тогда на Разъезжей, 33, недалеко от разбитого дома, на углу Разъезжей и Лиговского. Где-то там под Ленинградом шли упорные бои, до нас доносилась беспрерывная канонада, с беспокойством прислушивались мы к этому грохоту.

8.

27 января 1944 года – такое на бумаге не расскажешь. Кто пережил то время блокады, знает, что значил салют 27 января 1944 года. Для меня лично это был самый большой праздник в моей жизни, а салют – самым-самым красивым, торжественным, незабываемым зрелищем и событием. Салют тот первый, самый лучший, я смотрела у Летнего сада на берегу Невы. Целовались, обнимались все, кто оказался рядом, и не могли поверить в то, что враг разбит под Ленинградом. Что обе стороны улицы безопасны для пешеходов, что не надо пригибаться при свисте снарядов, что тревог воздушных будет меньше – а потом совсем в историю уйдёт всё это. 

 

Фото: Музей истории Санкт-Петербурга

Комментарии

Нет комментариев

Для того чтобы оставить комментарий, необходимо зарегистрироваться.

наверх